Алексеев Сергей - Аз Бога Ведаю! 6 страница“Плати и потребляй!” – так было начертано в законе. И платили, иногда с охотой: за столетия сиденья на устьях рек и берегах морей, на перекрестье торговых и иных путей стеклось столько сокровищ, что было чем отдавать налоги, и кроме того, стиснутым старыми законами хазарам хотелось испробовать прежде запретных плодов, а кто испробовал, тот уж не мог отказать себе в будущем. Белым по нраву были черные хазарки, черным – белые; бывшим же невольникам – те и другие. Кто хотел, за один золотой в казну мог воспользоваться таким правом. За два – поесть не кошерного мяса, а мусульманину свинины или христианину в постный день зажаренного над огнем барана. За три же позволялось мужчине ходить с непокрытой головой, а женщине без чадры, и за пять, если есть желание, вообще снять все одежды и постоять на площади. А уж за десять, подойдя к дворцу каган‑бека, крикнуть все, что думаешь о нем. Плати и потребляй… Живя на озере Вршан, богоподобный не знал, свершается ли то, что предначертано его подданным, впрочем, не хотел и знать, поскольку единственный ведал истину, что через год все это прекратится очередным указом и войдет в прежнее русло, как вода весной в Итиле: скопившись от тающих снегов где‑то в русских землях, она стечет в реку и вдруг станет мутной, понесет грязь и мусор, выплеснется из берегов, но минет срок, и снова тишь и благодать. Однако после бунта белых хазар Великий каган решил проехать по главным городам – Итилю, Семендеру и Саркелу, чтобы там вознести жертвы подзвездному владыке. И скоро караван богоподобного, охраняемый конными разъездами, тронулся в путь. На сей раз он скакал не один, как обычно (гарем, слуги и стража раньше ехала в отдалении), а с мальчиком Иосифом, и потому дорога была нескучной. В столицу умчались гонцы, чтоб предупредить народ, и когда сакральный царь въехал в город, граждане Итиля ждали его на площади, стоя на коленях и уткнувшись в землю. А у крепостных ворот встречал каган‑бек. Но что это?! Ходили люди взад‑вперед, открыты были лавки, базары уличные и зазывалы кричали, словно в обычный день. Иные же лежали на мостовой, а возле них в каких‑то утлых чашах курился сладковатый дым, который люди в грудь свою вдыхали и с поволокой на глазах валились, ровно трупы. И видя кагана, никто не падал ниц – напротив, кто‑то спешил перебежать дорогу, будто он не небесный покровитель этой страны, а путешественник иноземный, до которого дела никому нет. Давно не видел богоносный подобной городской суеты, с тех самых пор, как перестал торговать хлебом в своей лавчонке, и потому в первый момент недоуменно остановился, словно и впрямь был чужестранцем, впервые увидевшим на морском берегу колосс Митры с горящим факелом. – Что это значит? – спросил он Приобщенного Шада, наконец опомнившись. – Гонцы предупредили, что я въезжаю? – Да, повелитель! – подобострастно воскликнул тот и поклонился: после казни бунтарей он приобрел первоначальный облик. – Отчего же народ на моем пути? Почему они торгуют, ходят, а не стоят на площади коленопреклоненно? – Народ твой, о, всемогущий, стоит на площади! Как подобает! – А это что за люди? Почему они лежат с открытыми глазами, надышавшись дыма? Средь них – элита, белые хазары?! Смутился каган‑бек. – Сей дым, всевидящий, есть дым сожженной травы Забвения, коим услаждается лишь бог арийский, Род. А граждане ее купили у торговцев и воскурили, уподобясь богу. И ныне пребывают в забвении, то бишь коротают Время. – Ужели мнят себя богами?! – Да, богоносный, мнят, но богом Родом, а не Иеговой. – А это кто? – вскричал смущенный каган, указывая на разряженных зевак, толпою шедших к ним навстречу. – Се инородцы, Владыка! Они не граждане Хаза‑рии, и потому свободны от закона. Только сейчас Великий каган увидел, что улицы запружены не хазарами, а сбродом: мелькали лица белых булгар, кочевников, турок, славян, греков, людей с Кавказских гор и даже африканцев! И все несли мешки, корзины, тащили за собой верблюдов, мулов, ослов, нагруженных товаром, – чужой гортанный крик буравил слух! И никто из них не дрогнул от смертельных мук при виде сакрального Владыки, поскольку никто не хотел смотреть на него и безбоязненно спешил мимо… Дикость! Хаос, которого не бывало даже при Булане! – Как они здесь оказались?! – забывшись от гнева, крикнул богоносный. – Почему их не вышвырнут твои кундур‑каганы и лариссеи?! – Прости, о всевидящий! – взмолился Приобщенный Шад. – Ты дал закон, которым отменил работорговлю и рабский труд. Инородцы пришли в Хазарию, чтобы исполнять черную работу добровольно, пользуясь плодами свободы, но скоро им прискучил тяжкий хлеб. Успешно торгуя, они стали господами, и многие хазары, теперь работают на них. А для черного труда идут все новые и новые… Великий каган готов был крикнуть на него и ударить ногой в лицо, благо у стремени стоял, но вовремя вспомнил, чья воля, принесла Хазарии свободу и с кем он писал этот закон и подавил желание и гнев. Он распорядился, чтоб лариссеи очистили дорогу ко дворцу и дали возможность беспрепятственно проехать. Сейчас же обряженные в доспехи и вооруженные железными палками городские стражники опустили забрала, чтобы случайно не позреть на богоподобного, и пошли прорубать проход сквозь инородцев. Поднялся ор и шум, сгоняемые с мест торговцы кричали, – что будут жаловаться кагану, что лариссеи нарушают закон и превращают единственную свободную страну в такие же, как все. И того не видели, что сам высочайший законодатель находится рядом – стоит только поднять глаза и взглянуть на всадника, но никто не поднял, поскольку все эти люди жили свинским образом и никогда не видели неба. Проехав расчищенными улицами к своему дворцу, он даже не остановился на площади, где опустить лица долу стояли его подданные – все вместе, черные и белые. Он устремился в домашнюю синагогу и, не снимая дорожных пропыленных одежд, встал на колени перед алтарем. Молился долго, страстно, просил вразумить, снять пелену с глаз – не искушение ли это сатаны, не чары ли, – но в ответ услышал троекратный стук, выразительно говорящий, что на все есть господня воля… Едва выйдя в зал, увидел каган‑бека, очищающегося огнем. – Ты продал тех бунтарей, что приезжали ко мне в летний дворец? – спросил богоподобный. – Да, превеликий! Исполнил твою волю!.. – Поторопился!.. А те, кто купил, удовлетворили свое естество? – В тот же час, Владыка! От страсти к убийству страдали многие… А теперь их стало еще больше. – Сегодня же едем в Семендер! – Всемогущий! – вскричал Приобщенный Шад, и каган увидел испуг в его глазах. – Пришел, чтобы сказать!.. Возмущенные лариссеями инородцы восстали! И перекрыли улицы, ведущие к их лачугам, нагромоздя мешки с песком и бочки. А к тебе послали делегацию, и она сейчас стоит перед дворцом. Третейский суд решил в пользу закона, где начертано, что ты, как исключение, можешь принять таких послов! – Я никого не приму! – Но свободные граждане узнали об этом, взяли оружие и пошли сейчас громить лачуги инородцев! – Оставь их… Так угодно богу. – О, Владыка! Но такого еще не знала Хазария!.. – Оставь на волю божью! – прикрикнул каган. – И на кундур‑каганов… Едем! Семендер в прошлом был земной Столицей Хазарии, но хоть и минуло более двух веков с той поры, город этот и сейчас помнил о былом величии и норовил тягаться с нынешней столицей – Итилем. Построенный еще при Булане, он хранил старые традиции и нравы, десятки синагог и мечетей уживались рядом с давних времен, и редко возникали споры между верами. И потому – Великий каган ехал сюда с надеждой увидеть настоящий свободный мир, устроенный по его закону и закону божьему, где сказано, что всякий человек свободен и раб лишь перед господом. По красоте своей, по порядку улиц и архитектуре он ничуть не уступал Константинополю или Венеции, поскольку стоял на низком месте у реки Кубань и был изрезан каналами, одетыми в гранит. Многодневный путь сильно утомил Владыку, так что к концу его он пересел с коня в повозку, запряженную двадцатью лошадями. Над горячей степью плыли миражи – неведомые заморские города, рати, идущие по облакам, как по горам, водопады, реки и моря с корабельными парусами. И когда впереди показался Семендер, каган не узнал бывшей столицы, решив, что это мираж, однако подскакавший к шатру на повозке каган‑бек воскликнул радостно: – О, величайший из величайших путников! На горизонте Семендер! Вместо высоких, стройных крепостных стен, которые сооружали лучшие мастера, звезд синагог и полумесяцев на минаретах, вместо творения Булана его наследник увидел нагромождение многоэтажных сакль из дикого камня и башеннообразных домов без окон: повсюду, на сколько охватывал глаз! Этот город напоминал колонию термитников, которые богоподобный видел в Египте, когда шел путем Исхода. – Куда ты привез меня, презренный! – возмутился каган. – Или ослеп совсем?! Это же Дербент! Кавказский город! – Нет, о, всевластный! Перед тобой бывшая столица Семендер, и не Хвалынское море, а река Кубань. – Но где же стены? Я не вижу древних стен! – Они внутри, за саклями, Владыка! – Откуда же здесь сакли?! Их не было полгода назад! – После дарования свободы, превеликий, теснимые священным воинством народов Ара, с Кавказских гор спустились люди, чтобы вкусить ее ценности, и остались здесь, настроив себе жилищ вокруг Семендера. Им нравится свобода и твой закон, мудрейший из мудрейших! Он слышал издевку в речах каган‑бека, но, ошеломленный видом и уставший от дороги, не в силах был его одернуть и лишь спросил совсем уж невпопад: – А почему нет окон в их жилищах? – Чтоб не давать налоги за солнечный и лунный свет, – с готовностью объяснил земной царь. – Они немного платят за кусочек земли и строят такие башни, ибо законом о сборах не предусмотрена пошлина за высоту сооружений, которые ниже, чем Митра в Саркеле. И только если они выше, то следует брать семь золотых монет. И едва въехали в этот термитник, как сразу же народ увидели, справляющий праздник. Нет, здесь не пели и не плясали, а предавались пьянству и оргиям прямо на улицах. Итиль почудился кагану благопристойным городом, ибо то, что открылось его взгляду, повергло в шок. Таинственный обряд – суть посвящения во Второй Круг Знаний, содомский грех, – творился тут открыто! Вся бывшая столица совокуплялась на винных бочках, на траве и на асфальте – изобретении семендерских умов, чтоб улицы мостить. Мужи с мужами, а жены с женами… – Прочь отсюда! Прочь! – закричал каган. – На север поворачивай, в Саркел! Не отдохнув после трудного пути, он отправился в сакральную столицу с надеждой там увидеть порядок, свободных граждан и любовь к себе – все то, что обещал подзвездный владыка. И еще много дней он ехал по жаркой степи, прежде чем достиг Дона и Саркела, все более склоняясь к мысли немедля, сразу же с дороги воздать жертву и войти в подзвездное пространство до срока: Поскольку каган не садился больше в седло, то караван двигался день и ночь, и жены его, передвигавшиеся на верблюдах, валились от усталости и сна, и если не были замечены притомившейся охраной, то так и оставались на земле. Наутро, когда обнаруживалась пропажа, лариссеи бросались на поиски, однако не зря славяне говорили: что с возу упало, то пропало. Пока шли к Саркелу, гарем уменьшился на полсотни жен – почти на четверть! – и как бы ни клялся каган‑бек, богоподобный заподозрил, что они не падают от тяжкой дороги, а попросту бегут! Согласно законоуложения, все женщины Хазарии тоже получили свободу и равенство с мужчинами, однако была поправка, в которой указывалось, что жена может уйти из гарема по своей воле только в том случае, если муж обеспечит ее дальнейшее безбедное существование, дав деньги, жилье, одежды и украшения, а она из всего этого выплатит пошлину в казну – девять золотых. (На один золотой в Хазарии можно было купить прекрасного арабского скакуна или пять коров, или сотню овец.) Если жена убегала без кошта и уплаты налога, то подлежала смертной казни… Разочарованный и гневный от этого, богоносный каган к концу пути утратил сон, веля, чтобы караван с гаремом двигался впереди него, и сам следил, чтоб жены не сбегали ночью. И вот однажды, двигаясь на север, в полуночный час он вдруг увидел, что впереди светло. Призвав каган‑бека, он спросил, что это там сияет, и земной царь ответил поземному: – Впереди – Саркел! А сияет огонь – факел в руке Митры! Он успокоился и даже задремал на час, однако на следующую ночь, когда сакральная столица уже была перед глазами и звезда над башней и факел колосса отчетливо виделись, свет впереди отодвинулся еще дальше, к горизонту. Было ясно, что светит не Митра, провозглашая свободу в государстве; то был свет иной… На Севере опять восстала заря, на сей раз среди ночи!
Весть о звезде, восставшей на востоке, впервые донеслась, когда княгиня еще только сбиралась в дальнюю дорогу. А принесли ее со степных застав: богатыри, воины славные и мужи бывалые, пересчитавшие все звезды на небосклоне, от появления новой были в большой тревоге. – В ясные ночи токмо зрим! – сообщали они. – Стоит звезда над самым окоемом, и если все совершают круг, эта неподвижна. Мерцает над Саркелом, где когда‑то была Белая Вежа. – Недобрый знак, князь. Хазария бросает вызов! А у нас войска нет, лишь малая дружина. – Сей знак рукотворный, витязи, – утешал Святослав, не придавая значения. – А всякая рукотворная звезда сама погаснет. Потом лазутчики из глубин Дикополья стали доносить: – Во глубине степей близ озера Вршан каган хазарский тайно войско собирает. Наемники к нему стекаются со всего света, а черных хазар так не счесть. Оружья во множестве везут из Дербента, от турок и через море от ромеев. – А еще каган рабов освободил! – Всякий народ к нему стекается со всего света! – Кумира в Саркеле поставил, в руке светоч день и ночь горит! – Многие говорят: се суть звезда свободы! – Каган что‑то замыслил! А какую хитрость – не ведаем и выведать не можем! Но опасность чуем! – След бы ударить первыми, князь! – Срок придет – пойдем и одолеем, – обещал Святослав, будучи непоколебимым. – И не убоимся сей рукотворной звезды. И, наконец, явились калики перехожие, шедшие из дальних стран через Хазарию. – Сказывают, ты ныне князь светлейший, а не зришь, что творится у супостата твоего по соседству. Войной скоро пойдет каган, да не свычной, а хитростей исполненной. Впереди себя тучу саранчи пустит, сам следом пойдет. Бойся, князь, восточного ветра, чуму он на Русь принесет, болезнь заразную, суть коей – ложь и кривда. – Хворь сия мне не грозит, – ответствовал он ничуть не смутясь. – А ежели и привьется в некоторых землях, так и то добро. Кто ложью переболеет, к тому никакая кривда не пристанет. Мать‑княгиня уплыла за море, а Святослав сел единовластно править и собирать дружину, пока опираясь лишь на одного верного воеводу – Претича. Но преданность для ратных дел хоть и много значит в битве, а порой благодаря ей победа достигается; при этом куда важнее, коли она помножена еще на смышленность и искусство воеводское. А верный же боярин, много лет бродящий с посохом по чужим краям, довольно повидал и набрался знаний от встречных путников, от спутников своих и, наконец, раджей, да токмо ремесло свое прежнее – суть воеводское, во многом поутратил. Старается, из кожи лезет вон, но толку мало: след обучать десятских, сотских и полковых – покуда Русь была без мужской руки князя и много лет не ведала походов, дружина ожирела, домами занялась и дух утратила военный, – ан нет сведомых витязей! Мечом еще владеют, и в седле сидят, да сего мало… Был тем временем в Киеве знатный воевода, умеющий бить супостата, каким бы ни был он, – суть наемник старый именем Свенальд. Витязь сей грешил вероломством тайным, однако ни один Великий князь, кому он служил, не ловил его с поличным, и потому за умение и разум ратный его вкупе с дружиной вновь нанимали постоять за Русь на бранных полях. Вот и теперь случилось то же: едва Святослав вошел в Киев, Свенальд его встретил и во второй раз поклялся, что готов служить молодому князю – впервые присягал, когда детиной неразумным был, – но на сей раз не за злато, а за веру. Мол, покорил ты меня, князь, своей дерзостью, силой и умом. Злата у меня довольно, веры нет… Зрел Великий князь, глядя на воеводу – лжет, двуликий! Руси будет служить и ее супостатам, кому за злато и кому за веру, на лице бесстрастном не прочесть. Взял и прогнал его прочь, срок определив, когда уйдет он из пределов государства на все четыре стороны. И дружину свою уведет с собой… Ничего в ответ не сказал старый наемник, лишь поскрипел кольчугой, двигая плечами, и убрел со двора. Да ведь ведал, что прогоняет, дабы рока избегнуть… Не ушел Свенальд к назначенному сроку, будто ведал, что молодой князь не обойдется без него, как все другие не обходились, и придет, еще и поклонившись. Святослав сам не пошел, но Претича стал посылать. А верный боярин тоже видел наемника насквозь и воспротивился: – Не советую, князь, откажись от Свенальда! Мне ведомо: он сгубил братьев Рурика, Синеуса и Трувора. Инно по прошествии трех лет княжения оба сгинули па его хитрости. И Вещего Олега он послал на кости коня своего позреть… А кто под меч Мала поставил отца твоего? – И мне сие ведомо… – Зачем же его кличешь? И тебя погубит! – Божьего суда не избегнуть, а нужен сведомый воевода. Ты же слышишь вести, что из степи идут. Пора настала, я на звезду позрел, да не на ту, что взошла и стоит на востоке, а на свою путеводную – Фарро. Она высветила мне дорогу, и я позрел, что делать след в сей час – совокуплять силу русскую. В короткий срок мне не собрать дружины без пытливого ока. И ежели соберу, нет под рукой достойных витязей, чтоб войском управлять. А у Свенальда любой дружинник – хоть сотский, хоть полковой. К сему же он сказывал, за веру жаждет послужить. – Наемник, чужестранец и за веру? – Мне на руку сие, ступай и позови. А там испытаем веру! Претич ушел, но скоро и вернулся, один, без воеводы. Глядел еще мрачнее, не прятал недовольства, и зная – без Свенальда и впрямь не быть дружине, – угрюмо доложил: – Не идет сей хитрый лис. Сказал, уже ходил. Теперь пусть князь сам попросит. Идти придется, Святослав… Хоромы Свенальда стояли близ Лядских ворот, и несмотря на это, Святослав пешком отправился, избрав за правило ни верхом, ни в повозке не ездить по Киеву, чтоб привыкал народ. Иные кланялись при встрече, коль ехали верхом, то спешивались, говорили: “Здравствуй, светлейший княже!”, иные лишь кивали, вид делая, что кланяются, а большинство и вовсе воротило нос. А были и такие, что вслед, как стрелы, метали острый взгляд, цедя сквозь зубы: “Ужо придет час, расплатимся с тобой…”. И верно б расплатились за прошлое, будь при нем оружие, хотя б кинжал иль засапожник; однако князь выходил со своего двора с открытой десницей и в белой рубахе с обережными знаками, не сшитой, а сотканной руками Рожаниц. Напасть на безоружного, даже на кровного врага, не позволяла совесть. Лишь однажды каленая стрелка свистнула и вонзилась у ног. Святослав выдернул, сломал ее и, бросив, пошел дальше, не оборачиваясь. Но за спиной услышал звон мечей, потом короткий вскрик, и скоро сыновья подъехали, таща на веревке боярыча в кольчужке. – Он стрелял, отец! С поличным взяли! Со всех сторон стал подступать народ – зрели пытливо, молча… – Снимите веревку с боярыча! – потребовал отец. – Поставьте на ноги. – Сам встану! – крикнул тот и, повозившись, встал. – Как жалко! Промахнулся!.. – Из‑за угла стрелу пустил! – хором воскликнули Ярополк и Олег, блистая очами. – На меч, возьми! Две рукояти к нему протянулись, ухватистые, приятные для длани. – Что промахнулся – жаль, – промолвил Святослав. – Я худо сотворил тебе? – Сестру мою взял силой! А холуи твои отца ударили плетью! – Прости меня, – князь поклонился. – Что ты хочешь? Сестры у меня нет, чтобы отдать тебе, и нет отца, чтоб ты ударил плетью. Как же воздать за позор? – Отец, вы квиты! Он же и на нас с мечом пошел! – ярились сыновья. – Сопротивлялся! И сдаться не хотел на милость! – Сопротивлялся? Добро!.. Добро, что сдаться не хотел. Пойдешь в мою дружину? – князь снял веревку с его запястий. – Коль в будущем худое сотворю – спина моя открыта, еще раз испытаешь судьбу… И далее пошел, оставив боярыча посередине улицы… Весть после этого по Киеву быстро разнеслась, и молва пошла, дескать, Святослав, как его мать, христианскую веру принял и ныне стал прощать. Свенальд уверен был, что князь придет, и потому не отлучался со своего двора, занимаясь любимым делом – чистил лошадь на конюшне, выпутывал репьи и пыхтел от усердия. А сам был не причесан, уж желтые от седины космы доставали плеч и скатались, ровно потник. На Святослава лишь брови поднял и отвернулся. – Ну что, варяже, позвеним мечом? – Ну наконец‑то сам пришел, – проворчал он. – Захлопотал, засуетился, как позрел на звезду востока, и воеводу вспомнил. Знать, припекло! – Не я пришел, а мой срок, суть время собираться с силами… Так что же, позвеним? – Коль просишь – позвеним, – не скоро отозвался он, и взяв стамеску, принялся чистить стрелку копыта. – Поставь условия и цену назови, как при дедах водилось. Наемник старый снял лишний рог – давно не езживал, не истерал копыт о дороги, – вогнал стамеску по рукоять в дубовый столб. – Мои условия тебе известны, князь. А слово мое твердо. – Послужить за веру? Не знаемое дело, чтобы варяг заморский и славный витязь, хлеб добывающий мечом, живот свой отдал не за злато, а от любви к земле чужой. Ты сам‑то слышал о простаке таком? – Нет, княже, я не слышал… Пусть буду первый. – Я тоже не простак, абы в сие поверить и по рукам ударить. – Ты не простак, – ворчливо протянул Свенальд и поиграл бровями. – Зреть приходилось и на лукавство, и на коварство дерзкое, когда ты дань собрал с древлян. Никто из князей так не провел меня. – Ну так оставь потуги и скажи, сколь получить желаешь, – предложил Святослав. – На себя и дружину. И чём заплатить, если не златом, какими частями и в какие сроки. Иль снова по голубю от дыма и по воробью? Воевода гребнем конским попробовал космы свои расчесать, раз с треском протянул, другой, затем корявой рукой пригладил волосы и поднял веки: зеницы выцвели, как у слепого… – Я слишком стар, князь, чтобы лгать… Стар для всего на свете: чтоб злато скапливать, именье заводить, жен и детей и блага прочие. Признаюсь ныне: всю жизнь двуликим был. Служил и двум, и трем господам одновременно, кошт получая с дани, дары и плату. Была охота!.. Но теперь ни хитрость, ни досужий ум – все не в радость, ибо и для сих деяний стар. Свенальд никогда не изрекал подобного обилия слов, и потому скоро притомился, дух перевел. Почудилось – придремал на миг, словно одряхлевший мерин, однако вновь заговорил: – Мне путь един остался, князь. Все испытал, изведал и вкусил, да токмо никогда за веру не служил. Сказал ты, я варяг заморский, но где моя отчина – не ведаешь. А я ее утратил, но любо б обрести. Дабы в Последний Путь уйти не из чужой земли, а из родной. Так дозволь хоть перед кончиной испытать то, что ежечасно испытывали все твои деды – за веру мечом позвенеть, за землю русскую. Чудес я зрел довольно, однако чудно мне, как сие происходит – отдавать живот свой не за злато, но за отчину и други своя? – Коли все сказал, меня выслушай, витязь, – так же неторопко промолвил Святослав. – Я бы не прочь, и служба твоя за веру мне груз с плеч – не платить наемнику, а ежели учесть, что казна пустая, так и вовсе благо. Да был бы ты один! А как дружина? Или она тоже сослужит за веру? – Не твоя забота, князь. Как я, так и дружина. Законы у нас суровы. – Ведомы мне ваши законы! Не твои ли витязи бежали от ромеев, когда отец мой ко времени не заплатил, и вы оставили его с малым числом средь царских легионов? Бежали! И ты напереди! Наемнику отступать не позор, ежели нарушены условия договора. Когда же за веру и отчую землю воюешь, уж лучше убитым быть, нежели бежать, живот спасая. В сем и есть чудо, коего ты не позрел!.. Отец проиграл ту битву – я не могу проиграть! Потому и не желаю в поход идти с ненадежной дружиной. В самый суровый час брошен буду и под мечи супостата поставлен. Тебе ли не знать, Свенальд, какой сладкой чудится жизнь, когда смерть на плечи вскочила! Ты же не раз изведал, какая дума в голове, когда вскричит над головою Карна? Все облетает пылью, все обращается в прах. Вот и спросишь в тот миг: “За что я живота лишаюсь?” На сей раз наемник так долго молчал, что казалось, уж и не заговорит более, истративши все словеса. Ходил‑бродил по своему двору, и то в одном месте землю ковыряет сапогом, то в другом ее ногой попирает, то в третьем. Крапиву всю прошел за конюшней, порылся, ровно жук, в старой навозной куче и, наконец, на камень сел. – Послушав тебя, еще более хочу за веру, – промолвил он и в очи посмотрел. – Не отвратил ты, княже, напротив, жажду пробудил. И юный пыл души… Ужель мне поздно обычаи менять? – Пожалуй, поздно… – Ну, знать, пора! Коль осень на дворе, пора и мне суть на крыло подняться! Проводив князя, Свенальд вновь взялся чистить коня, гриву распутал, мягкой щеткой обласкал бока и круп. Остался не расчесанным хвост: собравши на себя репьи со многих полей и земель, он неприступен был, как крепость, портил вид, и многие на улицах смеялись, когда наемник выезжал. – Позрите, люди! У Свенальдова коня заместо хвоста веревка! – кричал какой‑нибудь несмышленый юнош. – Эй, воевода! Ты привяжись уж ею, чтоб из седла не выпасть! И улетал от плети в подворотню, смеясь и корча рожи. Теперь же сам Свенальд, позрев на хвост, вдруг засмеялся, как умел – действительно веревка! Канат суть корабельный! Не легкость от него коню, когда он скачет, а вериги: коль не тянул бы он и не вязал к земле, глядишь, конь взлетел бы. Но жаль его, чтоб взять другого! Да уж и поздно лошадей менять… Среди скребков, гребней и щеток он ножницы отыскал, коими обычно ровнял чуб и гриву, испробовав остроту, в единый миг отрезал хвост и наземь бросил. Уж лучше куцый, да ведь отрастет! И конь, почуя, как свалилось бремя, вдруг заржал и, вскинув сей обрубок, помчался по двору, затанцевал, взбрыкнул – ну ровно жеребенок! Свенальд долго смотрел и улыбался – так ему казалось, ибо на лице его, изрезанном глубокими морщинами и рубцами шрамов, давно улыбка не читалась. Лицо не выражало чувств… Спохватившись, что ножницы еще в руках, он лязгнул ими и, уцепив кусок свалявшихся волос, хотел отстричь, да дрогнула рука! Из мочки уха кровь заструилась – жидкая от старости и бледная, что ягодный сок. Утерши ее дланью, он поглядел на эту рыбью кровь, растер ее перстами – пустая стала, почти без жизни и тепла. И к ране приложив золы из старого кострища, он кликнул служанку. – Режь волосы! – и ножницы подал. – Чтоб голо было… Старуха охнула, попятилась. – Да что ты, батюшко? Или с ума сошел? Сколь помню, не стриг волос… – Устал от них, не расчесать. Стриги, старуха! – Я же слепая!.. – Стриги, сказал! Трясущимися руками чуть ли не час она лязгала над теменем, затылком и ушами, и волосы сняла, будто шапку. Захолодела голова от ветра, но стало вдруг легко. – Вот теперь добро, – себе сказал Свенальд и взял заступ. Сокровища его, клады с серебром, золотом и каменьями драгоценными, лежали под землей повсюду, где ни копни. И потому он не мучил память, не думал, где и что спрятано – копал весь двор, пахал его, как крестьянин ниву, однако же не сеял, а напротив, урожай снимал, взращал который целый век, служа в Руси. Каждый плод – суть братину, горшок или котел – он добывал, как будто бы чужой был клад, сидел пред ним и долго рылся в прошлом, как в той земле, прежде чем вспоминал, когда и за какой поход или услугу получена награда, и от кого. И лишь после того укладывал в телегу, прикрыв попоной. Весь остаток дня Свенальд крестьянствовал на своем поле, и к вечеру телега стала полной; горшки горой стояли, будто у гончара на ярмарке, а двор был лишь наполовину вскопан! Уставши от трудов, он вновь старуху кликнул, велел, чтобы принесла еды, и ел, как оратай в борозде, землистыми руками брал пищу – мясо, хлеб и лук, все это запивая квасом. И, насытившись, разбил горшок лопатой, набрал горсть злата, пересморел царей на них – чужие, мальтийские – всыпал служанке в руку. – Вот тебе, за труд. – Ты что ж, батюшко Свенальд, меня прогонишь? – заплакала старуха. – Добром ведь служила, как родного встречала. Да мы ведь не чужие, чай, с одной земли… – Да нет, живи. С чего взяла‑то? – Зачем дал серебро? Как будто рассчитал… – А чтоб молчала, что зрела тут… – Так, батюшко, я же от старости слепая! – служанка просияла и, подобрав посуду, засеменила в дом. Свенальд выкатил еще одну телегу и стал грузить ее, корчуя из земли сосуды крупные – пивной котел, шесть ромейских амфор из‑под зерна, сметанная макитра в два ведра. И тут вдруг выпал из земли кувшин, совсем уж малый, не более кулака… Он и ума не напрягал – вмиг услышал звон мониста, увидел рдеющие угли и танец босых ног – суть ритуал древнейший. А душа, обезображенная морщинами, рубцами, пропитанная кровью супостата, как и тело, отвыкшая бояться, сострадать и печалиться, тут же заболела, будто старая рана к ненастью. Не распечатывая сего кувшинчика, он мог сказать на память, сколь там серебра, камней‑изумрудов и злата. Монисто было там, подвески, ожерелье в семь ниток жемчуга, такое же очелье и два золотых кольца‑обруча. Уж более полсотни лет как закопал, и ведь забыл давно, а вот увидел – и будто бы вчера…
|