ЗАПИСЬ 2. Из шлюпки высадились около временной грузовой пристани
Из шлюпки высадились около временной грузовой пристани. Я огляделся. Слева от маленького заасфальтированного пятачка громоздились какие-то механизмы в дощатой упаковке, на которой на русском и немецком языках значилась марка народного машиностроительного предприятия ГДР. На выезде с пятачка стоял новенький бело-голубой грузовик с размашистой меловой надписью на кузове: «Перегон». Увидев грузовик, Митяй бросил мешок, заторопился. — Подскочим, пока не ушел, узнаем, что и как, — сказал он мне. Мы подошли к машине. Инга тоже пошла с нами, сказав, что ее присутствие поднимет шансы на успех. Кабина пустовала. — Хм, — Липский взялся за ручку, потянул. — Ну, не надо? — в открывшейся дверце появилась растрепанная заспанная голова. — Слушай, друг, — начал Митяй, — не подбросишь нас? Тут рядом. — Куда? — Шофер скороговоркой произнес название, которое можно было расслышать как «Новоухтинск» или «Новоуфимск». — Не еду! — Да нет, нам близко — сотня верст с гаком! На север. — А-а. Если гак меньше ста километров — сделаем. Вас много? И девушка с вами? Из Москвы, что ли? — Из Волгограда. — А-а. Ну, давай по местам и крепче держись. Погнали! Через несколько минут грузовик уже мчался по таежному шоссе. Шоссе, судя по свежим срезам пней, оставшихся кое-где по краям просеки, было недавней постройки. Однако то ли от движения перегруженных машин, то ли от проседания плохо подготовленного земляного полотна в асфальтовом покрытии образовались ямы, выбоины и дыры. Шофер, красуясь перед Ингой ухарством, а может, по привычке, гнал вовсю, даже не пытаясь притормаживать. После каждого ухаба он высовывал левую руку с оттопыренным вверх большим пальцем и кричал в окно: — Во! Больше газу — меньше ям! Мы укрылись от встречного ветра за кабиной, цепляясь за передний борт, подпрыгивали при толчках и ударах. Липский, очень боявшийся потерять очки, ворчал: — Капканы! Западни! Волчьи ямы! Ничего! Приспособились, притерпелись; зато доехали сказочно быстро. Прощаясь с шофером, Липский все-таки съязвил: — Теперь мне понятно, почему на Севере техника быстро выходит из строя. Если бы у меня внутри было молоко, ты бы привез масло. — Эх! Видел бы ты старую дорогу — мосты выворачивало к черту, колеса отлетали. А сейчас — во! — не обиделся парень. — Ну, всего вам! Я погнал. Грузовик умчался. Свеженькая Инга, выпорхнувшая из кабины, наивно спросила: — Что-нибудь не так? Мальчики, по-моему, мы очень хорошо доехали. Мы стояли на обочине. Легкий ветерок нес острый, чуть отдающий сыростью и прелью неповторимый запах тайги. Денек был северный — обычный, без ярких красок, но чем-то близкий и бесконечно трогательный. Как это ни странно, но вот такими серенькими денечками и привораживает Север. Видно, есть, есть какая-то музыка в этих низких облаках, быстро бегущих над головой, есть поэзия в молчаливых, пустынных пейзажах. На востоке лежала широкая равнина, покрытая щетиной сравнительно редкого, малорослого леса. Ее дальний, еле отсюда видный край поднимался, как бортик сковородки, ровной, местами красноватой полоской. — Это и есть Тиман. — Голос Андрея в наступившей на опустелом шоссе тишине прозвучал неожиданно громко и торжественно. — Мы пойдем напролом, по азимуту, вне дорог и населенных пунктов. К тайне веков! И мы двинулись в путь. На этот раз я чувствовал уверенность в том, что мы встали на верный путь и золотой идол уже не ускользнет от нас, и с каждым шагом эта уверенность росла и росла, хотя маленький червячок сомнения точил: не успели мы обследовать как следует тот маленький островок — капище язычников. А что, если идола следует все-таки искать там? Итак, надо начать с самого начала и попытаться построить хотя бы две-три цепочки, которые могут привести к истине. Так решил я, приступая к обдумыванию накопившихся сведений о Пирогове и его причастности к тайне золотого идола. Сперва я попытался обрисовать личность самого Пирогова, его характер, мотивы поведения и возможные результаты его деятельности. Прежде всего, это человек незаурядный, с широкой натурой и сильными страстями, не боящийся риска, а может быть, даже по характеру склонный к риску, к авантюре. Обо всем этом почти однозначно свидетельствуют весьма красноречивые факты его бурной молодости: золотоискатель, землепроходец, сорвиголова и забулдыга, в бархатных портянках, наверное, ходил! И, наконец, его неудачная любовная история, закончившаяся трагически — убийством и каторгой. Где он мог почерпнуть сведения о золотой бабе? В дальних ли походах на Урал, в Горном Зерентуе от доверившегося ему друга-каторжанина, либо в родных краях, когда он кружил, как зверь, вокруг своей деревни, прячась в охотничьих лабазах по таежным чащам и запаням? И еще один вариант: тайну идола он мог узнать уже после того, как осел на Вилюге, в скиту. От кого-нибудь из святых старцев, например. Теперь дальше. Самоочевидно: характер сокровища таков, что одному человеку невозможно воспользоваться им, иначе об идоле было бы уже все известно или, наоборот, Пирогов не стал бы городить огород с шифровкой, картой и прочим. Стало быть, сокровище находится в таком месте, куда в одиночку не добраться, не извлечь из тайника из-за больших размеров, веса или тех мер предосторожности, которые наверняка приняли прятавшие. Я и раньше читал о таких вещах: о ямах-ловушках и самострелах, о тяжких каменных заслонах и других коварствах, нацеленных против непрошеных гостей. Теперь же твердо знал, по крайней мере, об одной из трагедий, разыгравшейся более полувека назад на маленьком островке, окруженном глубокой трясиной. Я почти очевидцем этой трагедии себя чувствовал: слышал смертельный посвист туго натянутой тетивы и вскрик смельчака, посягнувшего на вековые тайны, и видел, как он рухнул на засыпанный хвоей мох с пробитым горлом, захлебываясь в собственной крови. Подумав еще, я решил, что не исключено и следующее. Несчастливая любовь, тяготы и лишения каторжной жизни могли озлобить Пирогова, выработать в нем слепую неистребимую ненависть ко всем и вся без разбору, ненависть такой силы, что он решил не обнародовать тайны идола, скрыть ее. Да, для такого человека — человека крайностей и сильных необузданных страстей — именно такое поведение могло оказаться очень и очень вероятным. И все-таки он — факты вещь упрямая — ждал сообщника. Ждал долго, начал отчаиваться и накануне войны, потеряв надежду на его приход, открылся все-таки. Сергею Петрову? Да, наверное. Тому, видимо, удалось войти в доверие, чем-то завоевать расположение Пирогова — других объяснений своей версии я не придумал. Итак, война… В ее водовороте исчезает Петров, оставив после себя лишь запись о Пирогове и об идоле. После войны Пирогов впадает в отчаяние. Он не может больше ждать. Оставив карту и шифрованное сообщение о ней, старик исчезает. Куда? Туда, к сокровищу, куда же еще! Тут я подумал о том, что вряд ли старик добрался до золотой бабы и извлек ее из многовекового забытья — иначе мир знал бы об этом. Скорее, он погиб по дороге, сгинул бесследно… Я размышлял, а привыкшие к ходьбе ноги послушно несли меня вперед. Андрей вел группу размеренно, без особой спешки — так, как и полагается в походе, когда впереди, по меньшей мере, полтора-два, а то и все три дня нелегкого пути. Каждый час пути увенчивался малым десятиминутным привалом, а в середине дня был объявлен большой привал и обед. Я поспешил достать из бокового кармана рюкзака тетрадку, чтобы записать результаты своих походных размышлений. Тогда я не видел изъянов в своих логических построениях, всевозможных боковых ответвлений и других, непроанализированных вариантов. Точнее, не хотел об этом думать. Я был почти на сто процентов уверен в единственности своего, так сказать, сценария развернувшихся вокруг идола событий. Увидев, что я собираюсь писать, президент подмигнул: — Ребята, давайте освободим нашего Пимена-летописца от хозяйственных дел, а то он напортачит там. Литература — жестокая вещь. Никому нет дела до того, в каких условиях работал автор, какой ценой добывал он материал для своей книги. Если, скажем, на стадионе будут соревноваться бегуны и один из них побежит не в шиповках и майке, а с полной выкладкой, в сапогах и стальном шлеме, то, я думаю, такому бегуну публика будет аплодировать, даже если он не займет призового места… А в литературе все скрыто и о твоих, Вася, муках, кроме нас, никто и знать не будет. Так что уж пиши, голубец, получше там! На результат, на выход, чтоб все было как следует. Легко сказать — пиши! После хорошей сегодняшней разминки с почти двадцатикилограммовым грузом кровь пульсировала в руке так, что буквы начали плясать и скакать, не желая выстраиваться в слова и строки. Пришлось на несколько минут отложить, чтобы дать себе прийти в норму. Я включил приемник. Шла передача для полярников. Жены, дети, родители полярников говорили для них в микрофон, и радиоволны разносили их голоса по всему Северу. А после каждого радиописьма в эфире звучала хорошая, душевная песня, и я оставил эту волну. Я подумал о том, как приятно полярникам слышать голоса близких и родных людей; и мне было приятно, что я в какой-то, пусть самой небольшой степени, могу быть уподоблен им: тоже в отрыве от дома, от близких, в безлюдной таежной глухомани. Наверное, и все наши ощущали то же и без обычного шума и смеха слушали передачу. Когда все кончилось, мы помолчали, и только после солидной паузы выступил Митя Липский. — Все-таки до чего все люди одинаковы: и слова, и мысли, и чувства — как из-под одного пресса. Лучше уж не комментировал бы он эти радиописьма. В чем-то он, конечно же, прав, но есть случаи, когда с этой правдой лучше не вылезать. Митяй этого не чувствует — когда надо говорить, а когда лучше промолчать. Натура у него, у поросенка, такая. То, что он хороший товарищ, он доказал; доказал, что не шкурник, и, если надо, готов головой рисковать, в огонь полезть. Буквально доказал. Но при всем при этом не может он не умничать: видать, намного он опередил нас, грешных, в умственном развитии и, чуть-чуть скучая с нами, позволяет себе изгиляться. Но ведь Андрей еще умнее его, а вот ведь не позволяет себе такого. Как так?
|